Павел

Павел спокоен, добр и… нежен. В детстве он просто радость для матери — отзывчивый человек, умеющий сочувствовать и сопереживать. Эти качества сохраняют­ся и у взрослого Павла, и поэтому многие выбирают его в свои исповедники. Друзья, особенно женщины, охотно доверяют ему свои тайцы, и Павел вечно сверх головы напичкан проблемами своих знакомых. Чувство эгоизма ему совершенно незнакомо, он каждому готов отдать по­следнее, всем помочь.


Павлы скромны. Очень скромно ведут себя и с женщинами, к которым повышенно внимательны и чутки, чего женщины, к сожалению, чаще всего не ценят. В Павлах им как раз не хватает грубоватости, наглости, дерзости, что принято считать «мужским началом». Однако Павлы мужественные люди, и профессии вы­бирают под стать своим характерам — они нередко хи­рурги, прорабы на стройках, прокуроры.


Павлы хорошие водители собственных автомашин.


 


В сознании всех народов христианских, как вероятно и нехристианских,-имя Павел неотделимо от Апостола языков; с исключительною силою он пречека-нил это имя сообразно своей личности, и среди имен пожалуй не найти другого, столь же тесно связанного с определенным носителем его. Этой трудности рассмат­ривать имя Павел независимо от Апостола Павла спо­собствует еще то обстоятельство, что во всей истории не появлялось носителя этого имени хотя бы приблизитель­но равносильного Апостолу, и все исторические Павлы пред личностью Апостола обесцвечиваются и усколь­зают из памяти. Совсем иначе представлено в истории почти любое другое* имя: всегда имеется несколько пред­ставителей его, приблизительно одного исторического веса, и ряд меньших, но не представляющихся ничтожно малыми сравнительно с первыми. Таким образом, исто­рия имени Павел начинается с Апостола.


Было ли его имя римским именем Раи1из, как пони­мается это обычно, или римское имя было усвоено, как созвучное некоторому еврейскому; или, наконец, имя Павел лишь в позднейшем сознании, игрою слов, стало приравниваться римскому, но не содержало в себе этого сближения первоначально, в мысли самого Апостола, —  эти трудные историко-филологические вопросы, как бы они ни решались, не способны изменить основной сути дела, а именно, что имя Павел, —  то, которое живет и действует в христианском мире, есть духовный орга­низм, полученный через прививку, и главное формообразующее начало его   не от римского имени Раи1из, а от исходного имени самого Апостола, т. е. от Савла. Это уж другой вопрос, какое изменение, какой оттенок, ка­кой поворот, какую перекристаллизацию внесло в имя Савл или Саул его преобразование в Павла; но основное познание имени Апостола дается проникновением в имя Савл.


Исторически признаются неустановленными ни мо­тивы, ни смысл переименования Апостола. Однако наи­более вероятно, что именем Павел Апостол назывался и до своего обращения, наряду с Савлом, и впоследствии лишь выдвинул и подчеркнул первое. Есть даже ука­зания на этимологическую тождественность обоих имен, причем Павел или точнее Паул есть лишь диалектоло­гическое или провинциальное произношение имени Саул. Если это так, то выставленное утверждение уси­ленно подтверждается; но отрицательный результат историко-филологических исследований, если бы он был установлен, все-таки не опрокидывает ономатологи-ческого факта взаимо-объединения в имени Апостола двух сил, из которых Савл есть исходная и предопре­деляющая.


Итак, что такое Савл, первоначально Саул, или Шаул? Этимология этого последнего имени давалась не­однозначно: это   естественно, —  не только по глубокой древности имени, но, как выяснится далее, это обуслов­лено самым существом духовной формы Савла. Но тем не менее, почти все объяснения соотносят имя Савл с по­нятием желания, устремления, влечения, причем расхо­дятся (согласно ходячему пониманию) в том, следует ли толковать в данном случае это понятие субъектно или объектно, т. е. означает ли Саул желающего или желае­мого. Но это разногласие   лишь кажущееся, ибо в древнем онтологическом миропонимании признак вещи, как объекта, будучи сам в себе, тем самым имеет зна­чение и характеристики субъектной. Мыслимое, т. е. то, что способно быть предметом мысли, тем самым и обла­дает мыслью, согласно аксиоме: Одно и то же есть глаз и то, что он видит.; Нельзя разрубить признак субъект­ный от признака объектного. Поэтому заранее нужно предвидеть силу желания в том, что имеет способность быть желаемым: так по крайней мере в мысли общечело­веческой. Вот почему надо быть заранее готовым встре­тить в разных ономатологиях и даже у одного и того же ономатолога, как субъектное, так и объективное осве­щение имени Савл. Далее, понятие желания может браться в своих последствиях и частных проявлениях. Так, желание может быть в частности искушением, а же­лаемый   предметом, изумления, выделения из ряда всего прочего. Эти и подобные частности в толковании конечно не меняют основы его,-   понятие о желании. Из многих толкований вот несколько, по блаженному Иеро-ниму, в разных местах, собранных де-Лагардом: 5аи1 ехреШиз пе! аЬи^епиз   Саул желанный. 5аи1 реШо   Саул старание достать, домогательство, 8аи1 реШо зше ехреШиз (НсНиг   Саул значит старание или желание. 5аи1из 1еп1ат.ю гезрюепйз пе! за{ип1аз   Саул испы­тание имеющего попечение или сытость; замечательно, что как раз те же объяснения дает Блаж. Иероним об имени Павел: Раи1из гшгаЫПез зте е1ес1из Павел див­ный или избранный.


С этим тождеством надлежит посчитаться в полной мере, ибо Иерониму, как воспитанному в латинской культуре, казалось бы вполне естественно отождествить имя Апостола с римским именем Раи1из и объяснить его, как синоним Рагпз, малый; а с другой стороны,   свои сведения Блаженный Иероним имел непосредственно из живого раввинского предания Палестины и очевид­но должен был получить веские указания касательно этимологии разбираемого имени, чтобы поступиться естественным ходом своей мысли. В других древних тол­кованиях имена Савл и Павел- тоже этимологически сближаются между собою и даются с теми же основны­ми значениями. В Ноззапае Со1Ьег^апа1 значится: Наглое б1(Ьх1т|5 Саул, 2аойлсйтг|м.сс. В Опотаз^соп Уа1гсапшп: «1ао1


д; в параллельно этому: «ПатЗАюс; сгтоц.а ааЛ61ацог> Т| Хаидаутод т) ^хА,ех16^», хотя имеется и толкование в латинском смысле, а именно: «Пагз^од аусшаиатс, ; наконец в Опот «ПтзЯод фгшрасгсбд ») айцрогзЛод»   в Деяниях Апостольских (13,3), применительно к Апостолу, имеется формула ^ооАос; охаТ ПаСХод. Как известно, этим оборотом v хш, равносиль­ным латинскому ^ше1, —  он же и,   уравниваются два имени, как относящиеся к одному лицу. Этот оборот означает приблизительно то же, что и оборот 6хаАл)й|л,еУОс;, называемый, как свидетельствуется Фо­мою Гераклийским и, в частности, применительно к имени Савл, текстом Деян. (12,25). Таким образом, Савл уже .ранее, вероятно с детства, именовался также и Пав­лом. Однако соединение этих двух имен не было личной особенностью Апостола, его прозванием: в Сирии и в восточных частях Малой Азии установлено среди евреев рассеяния существование личного имени Павел, что подтверждает семитскую его этимологию.


Замечательно, что в известном пасквиле на Еван­гелие Толфод Йешу, имя Павел ставится в связь с ев­рейским глаголом   (он работал), между тем как было бы естественно ждать здесь, для полного унижения Апо­стола, этимологии латинской и по ее свойству вообще, и по  значению  в  данном   случае;   очевидно   последняя отстраняется по непосредственной ясности еврейскому автору   этимологией еврейской. Но и Саул, и Паул, как отмечает Фаррар, суть причастия страдательного залога; и потому этот автор думает, что параллелизм обеих форм имеет целью отметить переход от «искал» к «работал». Он полагает, что истинное объяснение двой­ного имени заключается именно здесь. А точнее, он   в переходе от «искомый» к «над кем производится рабо­та». Во всяком случае, таким объяснением вполне точно передается основное ядро самосознания и проповеди Апостола языков.


Но оставим историко-филологические основания, по которым сближаются оба имени. Несомненно ономато-логически, они уже не живут в истории раздельно, и в существующем имени Павел содержится духовно и имя Савл. А это последнее в своем основном значении при­знается бесспорно: Саул   Шаьул   желанный, реШиз   выпрошенный (подр. от Бога) Оё51’гё и т. п.


Желание ли родителей вызвать его к жизни, или.же­лание его самого, как воля к жизни, —  это, понятно, не составляет разницы, поскольку речь идет не о психоло­гии на поверхности сознания, а о глубине существа, где волящая усия уже не есть собственное достояние данной личности, а принадлежит роду, народу, человечеству, и уходит, углубляясь в океан первоосновной воли мира. Если каждого человека надлежит понимать как ключ мировой воли, постепенно утончающийся по мере подъема жилы от общего всем водоема бытийственной первоосновы, то это в особенности повторимо о Павле. Мало того, этот общий признак всех имен ему принадле­жит как специфический. Во всех именам имеется выход воли к бытию; но не самое истечение волн, а выходное отверстие, его состав, его строение, наконец его оправа, характерны здесь. Напротив, Павел есть как»бы случайный прорыв земных пластов внутренним напором, и вы­водящее отверстие в этом имени устроено наскоро и ‘по­тому, каково бы .оно ни было само по себе, не в нем над­лежит искать духовную форму Павла, как такового. И в самом себе представитель этого имени с нею почти не считается, хотя это не значит, что он вообще не считает­ся с собою. Но себя он сознает и ощущает не в отвер­стии источника и не в его устройстве, каким бы оно ни было, а в воле, чрез него стремящейся излиться в мир.


И опять: в других именах   напор воли может значительно превосходить таковое же   разбираемого. Но там этот напор, как бы он ни был мощен, сознается самим человеком и воспринимается окружающими это­го последнего, как нечто попутное, в некотором роде случайное и во всяком случае характеризующее не столько имя, как данного человека и его личные обстоя­тельства. Тут же, т. е. в Павле этот напор воли, хотя бы и ничтожный само по себе, все-таки берется как главное характерное в строении имени, а всему остальному дается цена вторичного и производного,, если не просто случайного. Таким образом, характер Павла следует по­нимать как весьма легко сообщающийся с первоосновой бытия. В других именах оно сообщается своим выходом через многие посредства, образно говоря   течет в мир сквозь длинные и извилистые каналы: тут же, напротив, сообщение это происходит кратчайшим путем и не встречает особого трения. Но отсюда выводится и не­обходимость самому отверстию быть соответственно крепким, чтобы не ‘разрушиться напором на него. При посредственном сообщении с первоосновною волею сила трения сама задержит напор, и строение личности может быть пористым и рыхлым, не внушая тем опасе­ний за цельность личности. Напротив, в Павле материа­лу личности необходимо быть плотным и крепким, а все те Павлы, в которых этого не оказалось, разрушаются первым же натиском глубинной воли и просто перестают существовать.


Этот материал личности есть разум, и Павлу необ­ходимо,   в  видах самосохранения,  иметь разум  креп­ким     или  просто погибнуть.  В  противоположность Владимиру, смешавшему разум с первоосновной волею


195
и тем не ощущающему ее непосредственного действия, всегда стихийно нетрезвому, но никогда не утрачиваю­щему сознания, Павел слишком близко от себя и в себе ощущает прибой подземного океана и слишком хорошо понимает грозное величие его напора/чтобы позволить себе играть с рождающей и грозной стихией. Владимир, далекий от прямой опасности, не переставая, выпивает по рюмочке. Но Павел всегда ощущает себя на краю всепоглощающей бездны, а себя сознает малым и нич­тожным, маленьким: ему необходимо или .быть вполне трезвым и бдительным, или же отдаться приливу. Мо­жет случиться, что на этот раз приливом и не унесет его, и он выйдет из стихии лишь освеженным и обновлен­ным. Но никаких разумных оснований рассчитывать на целость у него тут нет. И потому, всякий раз он бро­сается в этот океан с закрытыми глазами и в расчете на неминуемую гибель. Когда же этого последнего не случилось, то спасение рассматривается ими как чудо, как еще раз явленная помощь высших сил, неожидан­ная, непонятная и незаслуженная. Итак, сколько бы раз ни повторялась эта отдача себя грозной и все же роди­мой, все же самой близкой ему, стихийной бездне: сколько бы раз ни повторялась эта отдача, она всегда делается с решимостью окончательной гибели и полного растворения в мировой первооснове. Поэтому сохране­ние целости тоже всякий раз оценивается как выпавшая милость Божия, как нечаянный дар.


Итак, живя всегда под напором воли, работая под высоким давлением стихийных сил в их. первичной безо­бразной и неявленной мощи, Павел корнями, или точ­нее внутренними протоками своего существа, сообщает­ся с областью, безусловно не знающей никаких над со­бою норм и, в этом смысле аморален, но именно потому знает и ощущает всем своим существом силу духовную, которая носится над первичною бездной и сама есть оформление и просвещение хаоса. Разум имеет значе­ние здесь лишь служебное.


Стихийный напор не знает отвлеченной правды и от­влеченной нормы, не имеющих победоносной силы пока­зать себя и осуществить; стихийный напор не знает ни морали, ни права, ни гигиены, ни благоразумия, ни рас­четов   вообще не знает норм, может быть и справед­ливых, но все-таки отвлеченных и придуманных чело­вечеством ради общежития и государства.


 


Непосредственное самосознание Павла есть жела­ние, этот напор воли или, по-русски было бы точнее ска­зать хотение, в смысле греческого фе’лтц1а; и потому все сказанное об этом напоре должно быть повторено о самосознании разбираемого имени. Это не значит, будто Павел отрицает человеческую правду, человеческий за­кон, уо^од, или борется с ним: отрицать или бороться можно лишь становясь на общую с отрицаемым или по-бораемым плоскость и стремясь одну правду заменить другою, закон   другим. Но Павел самым существом своим стоит сразу и выше и ниже этой плоскости, а к этой, законной, просто равнодушен, не чувствуя к ней ни любви, ни ненависти, вообще относясь как к чужой вещи и внутренне ее не замечая, т. е. отмечая ее себе лишь как голый факт среди других фактов. В этом имени ничуть нет законоборства, в смысле желания нарушить закон­ный строй или перейти за пределы человеческих норм. И вообще говоря он не переходит за них, но отнюдь не по уважению к этим границам и не по внутренней боязни переступить их. Вероятно это происходит потому, что са­мые нормы, в своей основе, тоже не так случайны и внешние, как о них склонно думать человечество.


Но при случае, когда хотение напрет своею силою, а небесная сила не отклонит этого движения, Павел-вполне спокойно и отнюдь не с дурной совестью, не как преступник закона, пойдет своим путем и опрокинет пре­грады закона, об этом не думая и даже не очень их заме­чая. Он выйдет за границу дозволенного человеческим законом с таким же точно самосознанием, как ходил бы внутри ее. Но и наоборот: непреодолимое препятствие, как ангел с огненным мечом, легко может стать на пути его хотений или действий   и не только дозволитель­ных и законных, но даже, по человеческому суду, и са-*мых похвальных.


Священное табу постоянно стоит на его путях, пре­граждая предпринятое движение, хотя табу это по человеческому закону представляется самым, обыкно­венным камнем; пограничные же столбы права, морали и прочих норм окидывает Павел безразличным взгля­дом и, когда видит нужду в том, обходит их мимо. Диа­пазон Павла весьма обширен; но хороший или плохой, святой или многогрешный, Павел не может быть пре­ступником в смысле правового самосознания. В глуби­нах своей совести он видит себя нарушителем или извечной Божественной Правды, или же   вовсе никакой. Отсюда не следует такое же понимание дела общест­вом и государством; но их суд не есть собственный суд представителя разбираемого имени.


Павел есть прежде всего хотение, влечение, томле­ние. Как чистая воля, он не имеет повода обольщаться приблизительной нормативностью эмпирического, все равно, будет ли оно вне его или в нем. Зная себя, как стоящего вне идеальных форм, по другую сторону ду­ховного порядка, он остро сознает свою греховность, —  не как тот или другой отдельный грех, а   в качестве греховного закона живущего в членах *, в качестве томления воли. Но именно потому им же особенно остро сознается святость святого и идеальность духовного. Как бы ни проявлялось его хотение эмпирически, все-таки он не эмпирического хочет и эмпирическим не мо­жет удовлетвориться, хотя бы и самым возвышенным. Предмет его томления   совершенная форма, Плато­новская идея, духовность, но не как отвлеченная мысль, т. е. хотя истинная, но бытийственно-бессильная, а как сила, способная взять в себя и изнутри преодолеть и просветлить ту мощь, которая дана ему, в бесспорном опыте его собственною волею.


Святое он берет как символ, а не как понятие, и понятие без силы его не покоряет и даже вызывает на борьбу с собою. Прежде чем требовать себе призна­ния, святыня должна доказать себя, как начало высшее и доказать   преодолев низшее, упорядочив хаотичное и став действительно над высшим. Но эта победа и са-модоказательство святыни и самооправдание ее ищут­ся Павлом не в плане чувственной действительности, хотя и должны восприниматься опытом. Люди морали­стического и рационалистического склада, приписывая себе любовь ко Христу, отрицают таковую в Павле. Но тут они и Павел глубоко расходятся в потребностях и в понимании: этим людям нужен учитель, Павел же знает во Христе   Спасителя. И потому, теми оцени­вается как решающее то или другое отдельное понятие, или отдельное изречение Евангелия, само по себе, и де­лая это понятие или изречение отвлеченным началом своей собственной деятельности, они уже не нуждаются в самом Христе. Мало того, отправляясь от этого отвлеченного начала, они склонны затенить или вовсе исклю­чить, под тем или другим предлогом, из Евангелия все остальное, что «логически-отвлеченно не связывается с началом, ими усвоенным. Напротив, Павел ни за одно понятие или изречение Евангелия не держится, как за самостоятельное, а слышит сквозь всех их единую силу Предвечного Слова, «им же вся быша» *, каждое из слов в диалектике духовного опыта может обратиться в свое противоположное, и потому формальная ссылка на тот или другой текст Евангельский всегда может столкнуться с Павловым нет. Этим нет свидетельствует­ся не отпадение от Евангелия, а верность ему, как слову Христа, т. е. верность Христу. Но то, чему верен Павел, столь же живо стоит перед ним и покоряет его, как и невыразимо отвлеченным тезисом, каков бы он НИ  бЫЛ.;


Всем сказанным, однако, вовсе не утверждается всегдашняя любовь Павла ко Христу, и всегдашняя верность его Христу. Он может глубоко падать, может восставать и бунтовать. Но, как любит и остается верен Христу не тогда, когда формально согласуется с отвле­ченными предписаниями христианской морали, и не по­тому, что согласуется с ними, также и отпадающим или восстающим он бывает вовсе не тогда, когда переходит за границы этих предписаний, и не потому, что перехо­дит. И напротив, именно нарушением этих правил и в нарушении их нередко он проявляет сознание близости ко Христу, как и соблюдением их   свою отчужден­ность.


Христос ощущается им как огненная струя, прони­зывающая Космос и его самого, в частности. Огненная струя. Когда Павел обостренно сознает ее в себе, то ее силою (а не своими стараниями) плавятся границы и надстройки моральных и правовых построений; свобод­ный, он тогда определяется бытийственной правдою жи­вущего»^ н*ем Христа и переступает черту закона. Когда же меркнет это сознание и огненная струя закрывается шлаками, Павел не чувствует себя хозяином жизни и, робкий, делает усилие не предпринимать ничего, на­сколько позволяют обстоятельства; если же действие требуется непременно, он боязливо держится всех пра­вил и предписаний, не потому чтобы он уважал их, а по неспособности взять на себя творческую ответствен­ность. Когда поднялся огненный прилив свободы, Павел не считается ни с чем внешним. Тогда-то он вызывает нарекания и ропот возмущенного общества. При отливе же, он выжидательно сидит на мели, или лавирует в лу­жах между прибрежных скал, проявляя благоразумие, почтительность ко всему установленному и прописные добродетели. Тут он не решился бы ни на что ответствен­ное, ни плохое, ни хорошее. Он чувствует себя покину­тым или покинувшим, ясно знает, что он   лишь оску­девший и ненужный сосуд; вовсе не по скромности, ска­жет, что он   ничто. Но именно тогда-то окружающие его одобрят и найдут его исправившимся. Однако такие похвалы вонзаются остриями в душевные раны.


Павел томится по воплощении: со’стороны воли оно есть самораскрытие ее в мире, а со стороны формы   победоносное явление идеи. Недоизлитость воли в мир, равно как и частичность явления идеи, Павла оставляет неудовлетворенным и томящимся. Его искание направ­лено на совершенное воплощение, столь же духовное, как и плотное в мире. И лишь до тех пор держится он данного воплощения, пока трепещет еще на эмпиричес­ком луч небесного света и бьется пульс глубинной воли. Мало или много, это само по себе ему не важно, лишь бы этот трепет и пульс служили указанием на идущий рост и тем сулили будущее. Оценка окружающих и внешний успех вещи или человека не подчиняют его се­бе, и драгоценным ему нередко является именно неза­мечаемое, даже пренебрегаемое и осуждаемое общест­вом. Но в тот момент, когда равновесие уже будет до­стигнуто, а воплощение, пусть сколько угодно высокое, станет устойчивым и не обещающим совершенства, оно сейчас же превратится в сознании Павла в вещь, в толь­ко эмпирическое, и заставит его вновь начать свои по­иски. Эти последние в нем   не программа деятель­ности, не правила жизни, даже не убеждения, а прямая потребность, непосредственная более, чем потребности тела, и непреодолимая   тоже более их; это   самое глубокое из проявлений Павла в мире, первичное прояв­ляемое им качество.


Сознавая как нечто первичное свою греховность, все равно, сделано ли нечто плохое, или нет, Павел столь же непосредственно и первично томится по святому миру, святому обществу, святому быту и особенно   по


200


святой плоти. Можно повторить, это есть воплощение. Святое, но непременно конкретное, плотное, жизненное, во плоти. Зная в себе самом самую первооснову мира, самое хотение, самую волю к бытию, зная ее темноту, томительность и алкающую бедность, несмотря на ее мощь, —  Павел находится в самой гуще рождающих корней бытия. Но именно потому, имея более чем кто-либо, право сказать о бытии худшее, что вообще может быть о нем высказано, питаясь непосредственно от источника мировой скорби, Павел однако видит, что корни бытия   благо, а не зло; что первобытная ночь хотения темна, но не восстает на свет, а ищет света, ко­торый имел бы силу просветлить ее; что стремясь из­литься в мир, воля к бытию не себя утверждает и не себя хочет воплотить, а в себе   духовность, которой лише­на, отвлеченные же понятия и лжедуховность, бессиль­ную, опрокидывает. И потому коренной неправдою и существенной клеветою представляются ему обвинения во зле самой основы мира. Нет ничего более чуждого и враждебного Павлу, нежели дуалистические уклоны и всяческое манихейство, хотя именно он, более чем кто-либо, имеет поводов в своем собственном самочувствии соблазниться этою неправдою. Сознание собственной греховности, коренящейся в природе воли, поскольку эта последняя не освещена и не преображена; связь с миром, ощущаемая изнутри и потому непосредственно же дающая ощущение ответственности за греховность мира; душевная боль, от невозможности проявить и осуществить желаемое, все эти дисгармонии заложены в самом строении личности, следовательно неустранимы изменением внешних обстоятельств и потому порож­дают безнадежность и безысходность. Тут   все данные к простейшему решению мировых вопросов, —  и объяв­лению злом самой основы бытия.


Но, не видя света, не ощущая в себе, Павел видит его над собою, и этот свет, —  правда не его, —  сознается им за реальность, которая может воплотиться в мировой воле, хотя вполне непостижимо, как это может быть. Иначе говоря, в разбираемом имени, вера есть не доба­вочное качество, способное быть и не быть, а   необхо­димая сторона личности, и без веры такая личность просто не могла бы существовать. В этой пучине хо­тения вера есть то, что у большинства других консти­туций личности делает там разум.



Воля и вера   это в данном имени полюсы, между которыми распространяется все строение личности: другие стороны и элементы душевно-духовной органи­зации могут быть тоже сильными, но в них нельзя ис­кать характерного. Мало того, они имеют здесь значе­ние служебное и потому в своей деятельности всецело определяются названными двумя полюсами.


Согласно иконописной символике, Апостол Павел пишется так: «Ап. [остол] Павел, риза бакан, испод пра­зелень, евангелие золотое» (Лицевые святцы XVII века Никольского Единоверческого Монастыря в Москве. М., 1904, стр. 30). Зеленые цвета, как известно, знаменуют стихийные основы мировой жизни, космическую волю, рождающие недра бытия; в порядке личных пережива­ний, это есть экстатическое слияние с природой и, в пло­хом аспекте, —  натурализм. Золото же, притом   золо­тое Евангелие, —  Логос, Христос, благодать, вера. Вот оба полюса имени Павел, причем хотя и противополож­ные, они красочно родственны друг другу, и друг в друга переходят: золото есть утонченная и просветленная зе­лень, одухотворенная световая сущность зеленых тонов.


Все остальное, как сказано, оболочки и орудия. И прежде всего   таков в Павле разум. Как было уже отмечено, ему необходимо быть в Павле достаточно плотным и упругим, чтобы удержать личность от раз­рушения напором собственной ее усии. Но как бы ни был он крепок, он в данном имени никогда не бывает способностью господствующей и не живет здесь сам по себе и для себя. Ему несвойственно здесь, как бы ни бы­ла велика его деятельность, давать самодовлеющее по­строение. Он не ищет в интеллектуальной области само­стоятельных ценностей и потому сам тоже не старается над таковыми.


Он может и способен вращаться в отвлеченных областях, но он приступает к ним как к служебным, ра­ди чего-то другого или, точнее, —  ради того идеального предмета веры, который созерцается, но не доступен ра­зуму. Поэтому, рассматриваемый ум всегда приспособи-телен к своему предмету и к той задаче, в ее конкретных условиях, ради которой он вообще начал действовать. Это   ум гибкий, по самому назначению своему, орга­нически недопускающий вечных истин и потому сущест­венно враждебный метафизике. Догматическое мышле­ние, будет ли оно в науке или в философии, в религии


или в общественности, вызывает в Павле непреодоли­мую скуку, —  пока оно не навязывается; и взрыв нена­висти, —  когда оно заявляет свои права на власть. Дух системы, как мышление, идущее самостоятельно,-между двумя» полюсами, вызывает Павла на борьбу. Ибо его собственное мышление, как служебное, непременно те­куче, непременно гибко, непременно определяется реальностью, верхней и нижней, но   не пытается опре­делить ее собою, как от себя.


Слабое или сильное, поверхностное или глубокое, в зависимости от индивидуального служения, мышление Павла диалектично. В высшем смысле, —  это есть спо­собность ко всякой реальности прикоснуться и всякую реальность понять. В низшем   это будет податливость на воздействие реальности, причем утрачивается связ­ность признаний и утверждений, так что такой человек будет назван не имеющим никаких убеждений. Однако, такая оценка была бы или слишком сильной, или же   слишком слабой: Павлу, каков бы он ни был, вообще не свойственны убеждения, в смысле определенных, уже усвоенных и держащихся в памяти готовыми положений и правил. Поэтому было бы неосновательно какого-то одного Павла обвинить в нетвердости таковых, когда их, убеждений, вообще нет в этом имени. Но он живет не по убеждениям, и не из убеждений, а непосредственно волею жизни, и если в тот или другой раз высказывается нечто вроде убеждений, то нужно твердо помнить, что, в сознании самого Павла, это   лишь попытка выразить словом до-словесную и сверх-словесную волю. Однако, это выражение воли столь же мало связывает Павла на будущее, как зеркальное отражение   того, кто смот­рится в зеркало. Если завтра Павел будет говорить не так, как он говорит сегодня, то отсюда ничуть не сле­дует, будто бы он будет говорить не то, что говорит сегодня. Оно будет то же, но то же воли, а   не разума и слова, которые не могли не измениться, коль скоро изменились все условия суждения, и прежде всего   изменилось главное из условий   время. Метафизи­ческое мышление говорит всегда и везде одинаково; но именно потому оно говорит разное. Как формальное, оно гоняется за подобием корректной формулы и логи-. ческих понятий, но упускает самую реальность. Дина­мическое же мышление, верное реальности, раз избран­ной, на ней и держится, не путаясь изменчивости своих формулировок. Так, где Павел. кажется слиш­ком изменчивым и гибким, его упрекать надо не за это кажущееся непостоянство мысли, а за излишнюю верность реальности, которая сама чересчур измен­чива и не стоит преданности ей.


Чем духовнее предмет веры, тем с меньшим прибли­жением выразим он единичным свидетельством о нем. И, на высоких ступенях веры, спектр свидетельств об одном предмете занимает всю область между да и нет, так что только все они, определяемые своими крайними пределами, дают совокупно удовлетворяющую форму­лу реальности. Всякое иное обсуждение оценивается Павлом как ложное, и потому его мышление всегда диа­лектично, и при обсуждении области духовной строится из антиномий. Совместными и нераздельными противо­речиями устанавливается в слове предмет веры.


Сказанное ранее о моральной стороне Павла и об его отношении к Евангелию, с соответственными изме­нениями должно быть повторено и о деятельности ра­зума Павла. Будет ли Павел велик или мал, очень не­трудно ловить его на словесных противоречиях, укорять непоследовательностию, и видеть в его умственных по­строениях недостаточную продуманность. И эти указа­ния, если учитывать их формально, бывают обыкновен­но правильны. А с другой стороны, Павел может быть исключительно последователен в своих умственных по­строениях и давать их формально безукоризненными. Может и то и другое. Но смысл того и другого прямо противоположен тому, который склонно видеть в нем общество. Формально последовательным бывает Павел в построении своего ума, когда утратил упругость ума, ибо не ощущает в себе высшей реальности. Эта после­довательность есть лишь признак робости, при свой­ственной Павлу гибкости ума: тут не сам он говорит от себя, а   сочиняет умственное построение с некоторой отвлеченной точки зрения, взятой напрокат и им самим не разделяемой. Он говорит тут от чужого лица, дей­ствительного или воображаемого, и именно потому, сняв с себя ответственность за содержательную правду да­ваемого построения, т. е. не имея в виду самой реаль­ности, он получает возможность выдержать проводи­мое отвлеченное начало. Такое построение есть надетая маска или взятая на себя умственная роль. Это   не живая мысль, а стилизация чужой отвлеченной мысли, и цена ей, если не говорить о самом искусстве, искусстве умственного лицедейства, как раз такова же, как и доб­родетели Павла   при духовном отливе. Способность Павла быть внешне последовательным не означает ни­чего иного, как ловкость в интеллектуальной хрии. И Павел вынужден бывает давать хрию, когда внутрен­няя скудость или внешние требования вызывают его на умственную последовательность. Не то, чтобы он го­ворил неправду, искажая свою мысль; но он не говорит правды, ибо ее в данный момент не ощущает, а отвле­ченные схемы, заготовленные впрок, —  вообще не соз­нает правдою. В известном смысле можно сказать, что, хотя и говоря, он просто ничего не думает, —  т. е. по существу, а рассуждает внешне, —  как впрочем вообще рассуждает большинство. Напротив, как только ощу­щение духовной реальности ведет Павла к слову внут­ренне правдивому, он уже теряет способность к хрие, и не сумел бы развить ее, ослепляемый светом реаль­ности. А если внешние обстоятельства позволят, внут­ренний же голос даст согласие, то рождается и слово о реальности. Но слово это не имеет ничего общего с гладкой и внешне согласованной хрией. Оно идет спо­тыкаясь и не сразу находя себя, противоречит себе и разбегается в разные стороны, сперва просто несогла­сованное, а затем, по мере прикосновения Павла к реальности, все более неожиданное на каждом поворо­те, все в изломах и противоречиях, темное и, вместе, наиболее пластично передающее самую реальность. Формальная гладкость речи Павла   признак подозри­тельный, ибо свидетельствует об его опустошенности или о необходимости его сохранить себе свою тайну. Обратное же проявляется внешней нестройностью ре­чи, тем более полной словесных неожиданностей, логи­ческих скачков и противоречий, чем оно правдивее по существу. Чем глубже залегает в душе Павла эта тайна, чем существеннее она св-язана с его внутренней жизнью, чем святее для него она, тем изломаннее его речь о ней. Но им самим это разорванное противоречия­ми слово о тайне оценивается как наиболее точно ее выражающее, как наиболее четкий оттиск ее образа, как совершенная, насколько она может быть совершенной, передача вещей и- переживаний, жгучих по силе своей реальности и потому опаляющих слово, которое берется облечь их собою. Вот это-то изломанное и растерзанное слово все-таки, по сознанию Павла, как-то передает вы­ражаемую им реальность, своими остриями врезаясь в нее. И напротив, слово гладкое и легкое скользит ми­мо реальности и остается к ней безразлично. Надо сло­весным неудобством вывести ум из лени пассивного дви­жения по заведенным путям и заставить именно этим не­удобством, этими царапающими и раздирающими ткань умственных привычек углами, обратить его к непосред­ственному суждению о самой реальности. Вот без- или полу-сознательно ставимая себе задача Павла: иначе говоря, этими приемами речи он делает попытку хотя бы на короткий срок вскрыть в собеседнике его коренную основу и заставить его мыслить о реальности   непо­средственно, как Павел.


Чем выше или глубже выражаемая реальность, тем учащаются эти углы ‘мысли и скопляются противоре­чия. Речь становится все менее понятной, если брать ее в плоскости метафизического мышления, и все более требуется, для понимания ее, внутренней отдачи себя ее ритму, душевное с нею созвучие. Без этого же она не доходит до сознания собеседника, не потому чтобы он имел возражение против нее, а по неспособности или не­желанию войти в нее. Ибо речь Павла, как и все его мышление, никогда не повествует о внешних фактах, как таковых, и не способна просто извещать, а необхо­димо, по самой природе своей, служебной в отношении воли, устанавливает сознание на некоторой реальности. Это значит, такая речь никогда не докладывает, а тре­бует определенной установки. И потому, она не может также и быть воспринятою безразлично, чтобы быть «принятой к сведению», но: или делает свое дело, и тогда берется изнутри, по внутреннему ее смыслу, или же выталкивается сознанием собеседника’ и, не дойдя до сознания, объясняется не ложною, а просто лишен­ною смысла. Иные слова и речи, т. е. других имен, при­нимаются потому, что понимаются, а понимаются   потому, что сознаются; Павловы же   напротив: спер­ва должны быть приняты, тогда понимаются и вслед­ствие последнего   сознаются. Иные слова и речи гово­рят в ухо и проходят от периферии к центру, Павловы же идут непосредственно в сокровенную волю и из нее уже, как от центра, распространяются кругами к все бо­лее поверхностным слоям личности. И потому иные сло­ва и речи не могут не быть воспринятыми собеседником,


хотя легко задерживаются по частям, в той или другой из промежуточных областей, на пути к пол­ному утверждению их волею. Павловы же могут быть взяты или целиком или никак; ибо они целиком метят в точку, относительно которой могут и промахнуться, но это   так, не по расчету или добровольному жела­нию Павла, а в силу присущего этому имени духовного строения личности. И, сам по себе, этот способ мышле/ ния не может ни одобряться, ни хулиться, хотя может нравиться и не нравиться; употребление же его может быть как хорошим, так и плохим. Но само собой по­нятно, что людям, в подавляющем большинстве, прият­но слышать речь, ничего от них не требующую и остав­ляющую их в пассивной безответственности, и   до­садно слышать некоторое требование, побуждающее их к духовному усилию и решению, —  досадно быть выво­димыми из покоя, хотя бы даже они сознавали правду и пользу требуемого от них. В духовном мире, как и в ми­ре вещественном, царит закон смерти, будет ли он назы­ваться инерцией, энтропией, привычкою, пассивностью или ленью. Павел же, каков бы он ни был лично, есть начало обратное смерти, носитель ^активности: и слово его «дет поперек миру и гладит его против шерсти.


Тут нетрудно усмотреть юродство. И действитель­но, Павел есть юродивый, хотя и совсем в другом смысле, чем Алексей. В последнем, юродство есть неко­торая недостача по миру; это именно рыхлость, хлопье-видность волевой и интеллектуальной организации, не дающей Алексею поспевать за миром, хотя и покрывае­мая с избытком эмоциональными красотами и сочащей­ся сквозь рыхлую личность энергией других миров. А в Павле юродство наступательно и раскрывается как дея­тельность вопреки миру и против мира, как борьба с миром, но при использовании всех средств самого же мира, обращаемых тут против него.


В Алексее чего-то не хватает из способности мира, и потому мир давит на него, как на слабое место. Напро­тив, Павел сам сознает или, точнее, органически ощу­щает недостаток мира, —  здесь мир разумеется в смысле общества и культуры. И он органически же неспособен примириться с этим недостатком и всем существом на­прягается против него, т. е. против напора мира. Как сказано, он гладит мир против шерсти и потому, будучи по оценке мира юродом, проявляет юродство активное,


207даже агрессивное. Алексей сознает себя обделенным, а Павел   видит, что мир обделен, сравнительно с теми возможностями, которые заложены в его, —  мира, —  корнях. Павел знает полноту даров, предоставленных миру, и с болью видит, как человек обделяет себя са­мого, не давая себе ходу. И потому Павел борется с че­ловеком ради него самого, но остается всегда непонят­ным и, следовательно, не приведшим этой бор-ьбы к же­лаемому исходу. В самом главном своем он не способен высказаться, и самое заветное остается поэтому сокро­венным и погребенным, сколько бы он ни говорил о нем.


Это ведет к столкновению внутреннему с самим со­бою и к столкновению внешнему   с окружающими. Если последнее не делается таковым, то лишь по не­склонности Павла думать и действовать прямолинейно; но, тем не менее, столкновение с миром у него ни на одну минуту не прекращается.


Пассивное юродство Алексея ищет снисхождения и жалости от мира   и получает их; активное же юрод­ство Павла таковых не хочет и ими не пользуется. По­этому жизнь этого имени есть неустанное напряжение и усилие, всегдашняя необходимость упираться ногами в землю и, соответственно с этим, недопустимость отдыха и расслабления, хотя бы кратковременного. Диалекти­ческое мышление   это то, которое не ведает покоя на окончательных самодовлеющих выводах и которое соз­нает себя несуществующим, как только из живой дея­тельности оно стало готовой вещью; противоположность ему   мышление метафизическое, покоющееся на выра­ботанных понятиях и положениях, самую же выработку их признающую чем-то предварительным и временным. В области мысли, таким образом, Павел не знает и не может знать покоя, а потому не имеет и отдыха, всегда «простираясь вперед и забывая задняя» *. То же са­мое   и в деятельности во вне, если только она не яв­ляется для Павла внешней и потому безразличной. И тут он не берет мир пассивно и потому не имеет отдыха.


У Софии Ковалевской есть две драмы, имеющие одну и ту же завязку, но с известного момента дей­ствия движущиеся к противоположным развязкам. Од­на из них изображает «как оно было», а другая   «как могло бы быть». Вот это-то расхождение между «есть» и «могло бы быть» подвигает Павла к неустанному внут­реннему усилию, чтобы перевести «есть» на «могло бы быть», при невозможности сказать об них так, чтобы быть услышанным, терзает его и побуждает к столкно­вениям, однако безуспешно. Его сознание   как у пут­ника, страдающего от жажды и окруженного жажду­щими, который магическим жезлом об’наружил под поч­вой могучую водную жилу, совсем близко, но не может убедить к рытью колодезя. Его знание не только не убеждает прочих, но и не способно облечься в выслуши­ваемое слово о знаемом. Не то, чтобы слово Павла бы­ло непонятно само по себе; напротив, оно хорошо пере­дает свой предмет. Но именно по своему сообразию с самым предметом это слово не сообразуется с привыч­ными словами и формулами общества, и потому идет по­перек общественного внимания и не выслушивается об­ществом. Бывают слова выслушиваемые, хотя и остают­ся непонятными по своей неоформленности; слово же Павла, в сущности простое, однако не понимается, по­тому что не услышано. Дар его   дар Кассандры: вещее слово при бессилии убедить. И многими тщетными попытками познав свое бессилие, Павел устает и замол­кает, обременненный и изнемогающий под напором не­высказанных слов.


До сих пор ничего не говорилось о чувстве Павла; но это не от недосмотра, а в силу самого строения его лич­ности. Ведь чувство есть переход от созерцания к дей­ствию; созерцание   уже не чистое, и действие   еще не раскрывшееся. Эта субъективность созерцания и за­держка действия чужды Павлу, который живет на про­тивоположных полюсах сразу, но не способен находить­ся между ними. Он знает холод бесстрастного созерца­ния, эфирную высь, где нет никакого горения воли, где одно только объективное сознание, надмирное и без­бурное, где ничего не хочется, где ничего не ждется. Он не знает также темные недра земли, всецелое вле­чение и тягу к свету и оформление. Но если уж сойти с горных вершин, где пронизывает эфирным током, то надо действовать, и мысль о действии без самого дей­ствия, т. е. чувство, оценивается Павлом как нечто не­должное и враждебное. Другим именам чувство дает удовлетворение, как замена или суррогат желаемого действия, избавляющее от холода эфирных высот и вместе с тем не налагающее ответственности за проявление в мире; тут чувство согревает и, вместе с тем, лег­ко изолирует от реальности. Но именно это, и теплота и мягкость, не только-враждебны, но и мучительны Пав­лу; чувство мучительно, ему. Ведь оно лишает его бла­женного покоя и прохладного бесстрастия горних со­зерцаний, но не дает и разрешения воли в действии. Па­вел, как и всякий другой, может быть вынужден об­стоятельствами сойти сверху и не дойти донизу, начать действие, которое задерживается. Но, любезная другим, задержка эта жжет его, потому что лишает одновремен­но обеих родных ему областей, обоих полюсов его лич­ности. И тогда Павел, перестрадав, от боли делает уси­лие   или довершить начатое действие или же отре-‘ зать его от себя, далеко отбросить и вернуться к со­зерцанию, хотя бы вопреки сам,ым принуждающим внешним побуждениям. Он делает это не по соображе­ниям отвлеченной морали или целесообразности, а страдая от боли, которая превосходив естественную боль, от насильственного ли прорыва в мире действия, или от отсечения своей живой части. И потому-то Павел не только делает так, но и сделает. Понятно, его не остановит тут враждебная оценка такого действия, освободительного для него, как бы ни судить его извне; и не остановит его жертва частью себя, хотя бы лучшею и наиболее ему заветною. Но и тот и ‘другой исход неми­нуемо мучительны, либо отрывая личность от ее продол­жения в обществе и во всем мире, либо отрывая от нее ее внутренние, уже начавшие формироваться органы, и следовательно опять препятствуя Павлу в его основ­ном   в воле к воплощению.


Из всего сказанного выводится как итог одно слово: страдание. Павел имеет вообще скорее более средне­го, —  и по гибкости своего характера и ума мог бы обой­ти и на самом деле обходит многие жизненные столкно­вения, угрожающие большинству других имен. И жиз­ненная траектория его поэтому должна была бы пред-став’ляться плавной и упругой линией, дающей удов­летворение, благополучие и жизненный успех. Но ему не обойти зато других столкновений, несравненно бо­лее обмеренных последствиями и несомненно более болезненных, чем те, обходить которых он приобрел преимущество перед другими именами. Внутреннее противоречие воплощается и во вне и ломает и разры­вает плавную кривую его жизни. Основное ощущение поэтому есть тут страдание, связанное с самою приро­дою имени, но, вместе с тем, лишь утверждающее основ­ную веру Павла в необходимость воплотить в жизни начало духовное, —  не потому что существовать без него неправильно, а потому что просто невозможно.

Виктор добр и незлопамятен. Очень доверчиво отно­сится к людям, из-за чего в детстве и юности может быть обманут. Взрослый Виктор делает выводы из таких уроков, становится осторожен и все-таки доверчивости своей до конца не теряет: он вначале поверит всему, что ему скажут, а уж потом разберется, что это было на самом деле — правда, шутка…

Захар. Это имя одаривает человека огромной добро­той и широкой натурой. Захар общителен, гостеприи­мен, его дом обычно полон народа — у него любят гос­тить друзья детства, юности, знакомые по отпуску, по­путчики по купе, всякие близкие и дальние родственни­ки. Хозяин искренне всегда рад всем и всем старается помочь в их делах. Одного он не терпит — ходить…

Никита обычно и характером и внешностью похож на мать. Но ни в коем случае не является ее повторе­нием. Отличительная черта, присущая человеку с этим именем,— несобранность. Никиту невозможно заста­вить целиком и надолго сосредоточиться на чем-нибудь одном. Эта черта в итоге и определяет все его поступки,  действия, судьбу. Никита активен, но мечется, хватается сразу за десятки…

Ярослав неоднозначен. Он добр и настырен, упрям и в то же время очень поддается влиянию окружающих его людей. Так что практически вырастает таким, каким его сделают родители, учителя, друзья. Но и взрослый Ярослав зависит от среды, в которой оказывается. Он любит детей, животных, цветы, однако в критической си­туации может быть неоправданно жестоким. Ярославам свойственна попытка…

Виталий чаще всего не единственный ребенок в семье. В большинстве случаев имеет братьев. А по­скольку растет в мальчишечьей среде, то родителям с лихвой хватает и побитых коленок, и разбитых хок­кейными клюшками носов, и прогулов школьных заня­тии. Но это только дань детству. Вообще Виталий человек с гибким умом, упрямый, хитроватый, хотя и не настолько, чтобы вызывать…